"Что считать европейскостью? Насильственное бритье бород? Питье кофия? Передовую технику и манеры? Все это мы перенимали и перенимаем с петровских времен — и все равно отстаем. Потому что Европа — это прежде всего система общественного, политического устройства". (Сергей Баймухаметов, "Новая газета", 9 июня)

"Даже демократия в России есть, но она своя — не такая, как в Европе. Может, вы мне ответите, что такое европейские ценности? [..] Если ценность, это гей-Европа, то у нас — разные ценности". (Посол России в Латвии Евгений Лукьянов, rus.delfi.lv, 8 июня)

Если кто-то еще не заметил: у нас другой российский посол. И не просто другой, а иной. Инженера и юриста Вешнякова сменил журналист и силовик Лукьянов. Новый посол, в отличие от предыдущего, одарен риторически. К тому же, на первой пресс-конференции он сразу обозначил свое поле игры. В конце концов, не каждый дипломат, работающий в стране, Министерство иностранных дел которой возглавляет открытый гей, позволит себе презрительно иронизировать о ценностях "Гейропы". И все же, не думаю, что на риторику Лукьянова следует обращать особенно много внимания. Важнейшая часть работы послов (особенно российских) происходит в кулуарах. И то, что Лукьянов говорит прессе, вовсе необязательно отражает главные направления его деятельности.

Дискуссии о том, является ли Россия Европой, конечно — неотъемлемый элемент русской культуры. Поэтому каждый, кому нравится разглагольствовать, считать русских "европейцами" или "азиатами", выходит на это поле, которое протаптывали уже на протяжении 200 лет. В 19-м веке, когда формировалась современная русская культура, ей пришлось отвечать на вопрос: почему мы — не как Европа? Одержимость этим вопросом характеризует всю русскую философию. Флоренский и Бердяев, Самарин и Аксаков, Владимир Соловьев и Розанов… Ни одного из них невозможно понять, если не учитывать великое противопоставление — "Россия и Запад". Но лучше всего эту одержимость выразил другой русский мыслитель — Владимир Высоцкий: "Мы все ищем правильный ответ, но не находим нужного вопроса". Это относится и к условным "славянофилам", которые хотя бы на словах верят в превосходство российской цивилизации, и условным "западникам", для которых любое отклонение от западной нормы свидетельствует о безнадежной отсталости России.

Конечно, Европа по-прежнему является главным культурным ориентиром России. Речь не только о том банальном факте, что российская элита все еще образовывает детей в Оксфорде и ездит отдыхать в Ниццу, а не образовывает детей в Пекине и ездит отдыхать в Пхеньян. Речь о куда более глубоких процессах. Все великие продукты русской культуры — от литературы до кино — созданы с учетом западного контекста и одновременно в полемике с ним. Пушкина невозможно понять вне байроновского контекста. "Преступление и наказание" Достоевского — это классический европейский детективный роман, только "экзистенциально вывернутый наизнанку". Да и весь славянофильский национализм возник под влиянием не столько православия, сколько Лоренца фон Штейна и Гегеля. Короче, корни современной российской культуры, несомненно, следует искать в Западной Европе.

Другой вопрос, что Россия инстинктивно не сумела принять себя как одно из многих европейских государств. В этом смысле она всегда стояла в дверях Европы: мы вроде как внутри, но при этом хотим наблюдать со стороны. Неслучайно, что критики европейского модернизма всегда усматривали в России свой мистический второй дом и альтернативу Западу. Неважно — будь то советская коммунистическая альтернатива, которой восхищался Жан-Поль Сартр, или путинская альтернатива, которой сегодня восхищается Оливер Стоун. Это всегда было сильной стороной России: стоя в дверях, предлагать себя в качестве "более европейской" альтернативы Европе — более солидарной, справедливой, духовной, уважающей традиционные ценности и т.д.

В разные эпохи тут повторялся один и тот же цикл. Первая фаза — безоговорочная любовь и реформизм: в равноценном партнерстве с Европой мы наконец реализуем свой огромный потенциал. В следующее мгновение оказывается, что с равноценностью большие проблемы: ни мы сами не готовы равноценно вложиться, ни Запад не способен удовлетворить наши нужды. Тогда мы быстро трезвеем, совсем как старичок в русской сказке про золотую рыбку: разбитое корыто, вместо царевны — старуха, вместо замка — развалины. Тогда наступает вторая фаза — национализм, которую Лайя Гринфельд называет ressentiment.

Мы видим большие отличия между собой и Западом, но пытаемся себя убедить, что наш дефект на самом деле — преимущество: мы — "духовнее", "нравственнее", "героичнее". Эта фаза может зайти совсем далеко: "Да, мы мерзкие и безжалостные, но никто не будет учить нас жить!". Более того, в этой фазе необходимо отыскать на Западе какого-нибудь не совсем европейского врага, который портит наши, в целом, замечательные отношения с "истинной" Европой. Исторически это была Великобритания, сегодня, разумеется, США. Наконец, наступает третья фаза, когда случается перелом, дипломатический или военный кризис, после чего мы можем рассказывать себе и другим: ну, мы им и показали, ну, теперь уж они нас зауважают, поэтому можно вернуться к первой фазе.

Подобные перемены настроений в отношениях с Западом характерны для многих стран, взявших курс на модернизм Запада, но осознающих свою относительную отсталость. В свое время через это прошла Германия, рецидивы наблюдаются в Польше, Венгрии и очень выраженно — в Турции.

И все же, Россия, конечно, особенная. Вопреки иллюзиям многих западников, она никогда не будет большой Польшей. Прежде всего, у российской власти по разным причинам очень низкий порог риска. Она не слишком любит эксперименты с либеральной демократией, которые всегда предполагают определенный риск. Российские элиты не обращают особого внимания на неизвестность по поводу того, кто выиграет на ближайших выборах.

Во-вторых, Россия обладает обостренным сознанием национального престижа. Она видит себя только как сверхдержаву. В отличие от западных стран, которые высчитывают преимущества и потери, Россия готова на многое, просто чтобы подтвердить автономную способность быть в одной лиге с США, Китаем и Германией. Эти российские особенности надо просто принять такими, какие они есть, если мы хотим Россию не только бояться, но и понимать.

Труднее в сегодняшней России принять отношение к насилию, эту очевидную естественность, с которой избивают демонстрантов, обливают кислотой оппозиционеров, казнят заключенных или пытают чеченских геев. По-моему, это гораздо более опасная тенденция, чем культ вождя и полная бравады геополитическая риторика. Быть может, русский левиафан — особенный. Но он точно близкий родственник всех европейских левиафанов, поэтому он тоже должен выполнять функции, соответствующие своему виду.

Перевод DELFI. Оригинал